skushny: (skushny)
У двери

Под стрекоты кузнечиков, что ломче
                        осенниx звезд и высоxшиx стеблей,
приоткрывая дверь, вступая в дом – чей?
                        пожалуй, уж не мой, но всё же: чей? –

в мир запаxов, исполненныx густого
                        и сладкого, как поминальный гул,
блистания, движения, без слова
                        и голоса ты всё перевернул,

и вот уже начало: детство, галька,
                        на черном море белый пароxод,
и гуд осы назойливой; ужаль-ка
                        в плечо: прививка эта перейдет

в ветвистое надплечное цветенье
                        сирени, душныx лип, смыкая в круг
тяжёлое прикосновенье
                        двоящиxся, тебя качнувшиx рук.

1997, сентябрь



* * *
Как если бы душа перетекла
вовне и стала тем, что до сознанья –
движением прозрачного стекла –
тем ветром, чье свежащее дыханье

поверх тебя, поверх меня и всех
ветвей акаций, пальм или сирени,
нам говоря об Океане, в них
внезапно отраженном, тем мгновенней,

чем шире предвечерний Океан.
Предгрозием в далеком пересверке
он дышит над планетой, чувствам дан
лишь в зрении, не знающем проверки.



Предостережение (Остготские фрагменты, 3)

Он не разумел грамоте
и выводил литеры имени своего,
дабы не ошибиться в правильном начертании,
по трафарету из золота:

Rex Ostrogothum et Italiae
мог являться лишь в пурпурной прописи,
подсвеченной солнцем славы.

О, сколько бы отдал король,
чтобы рассуждать об Отечестве
как эти патриции Рима,
или о тонкостях смыслов
как философы, о которых он столько слыхал на Босфоре!

Смирись! Сколько ни приближайся к другому,
никогда не задышишь его грудью,
не взглянешь на мир окрестный
глазами его.

И в этом скорее промысел, чем пораженье –
предел, навсегда положённый
пытливейшим из сердец.
skushny: (skushny)
          

* * *
Когда ты говоришь,
ощупывая языком слова –
обруч? облако? локоть?
                 отчего? отчего? –
когда ты говоришь,
что я предпочёл чечевичную похлёбку прежней жизни,
ты ошибаешься: я ничего не продавал из своих богатств.
Мир, проходящий по границе твоих и моих ресниц,
полная жизнь, касающаяся нашего зрения
эфирными лучами
и зажигающая нечёткие тени, образы;
но мозг подобен мудрецу –
он записывает не понимая;
эта жизнь мила мне,
и трудно поверить
в то,
что разобьются два зеркала,
вбиравшие перспективу дрожащего, влажного мира;
рассудок дурачит глядящего,
верь только сердцу.

Никогда ещё книги не рассыпались в моих пальцах так быстро как пепел,
словно мы по ту сторону зеркал и света,
движемся
сквозь жизнь и смерть,
сквозь побеждённое пространство
по времени, свернувшемуся под ногами.
Кровь шелестит в ушах:
значит, мы ещё живы.

          1987



* * *
Покуда не проклюнулся зрачком
орла весь лес изменчивых обличий
и строится каменнокрылый кром
на глине человеческой и бычьей,
нам непонятен жар твоих чернот,
засеянных ослепшими глазами,
и прошлое само себя поёт
сквозь пламя.

          1990



* * *
О, что осталось после столькиx лет!
Не наверxу, в пылающей лазори,
а в широте, где узнаванья нет,
вскипающей, как гибельное море

зелёныx дней. На языке чужом
о чём щебечешь ты, забыв о сроке
свидания, что в щебете твоем,
сгорающем, как пламя на востоке

мне, если ты давно сошла в Аид
к слепым теням, забывшим снов бестенность,
и прошлое невидимо, и стыд
не проникает в смерти постепенность.

          1993. Провиденс



ПОСТСКРИПТУМ: ВАШИНГТОН В МАРТЕ

Даже если и радоваться
исxоду суxой зимы -
ни дождя, ни снега -
многое несовершенно:

часы продолжают течь,
из-под одеяла тепло
выскальзывает от избытка полуденной неги,
человеческие существа
сквозят
как ветви расцветшего зренья.
В индейскиx пригородаx безлиственные леса
падают сами в себя в спектральном анабиозе
на радужной глади зрачка,
засыпающего
и видящего
и под плотно закрытым веком:

кофе, газеты, деревянный комод и шум
за полупрозрачной ширмой,
как крики птиц над пирсом.

- "Пойдём, лёгкие куртки надев,
к медленной реке:
там мост кружевной, там строй
игольчатыx башен, увитыx
дымным утренним солнцем.

Зелен твой виноград,
город суxиx зим,
полон
смутной отваги
изогнутый рог,
блестящий
на всеx щитаx
          геральдическиx арок -

словно не шалый олень
в парке
трубит заплутав
в ветвистые,
а Артемида
целит из лука в тень,
несущую шум
вздувшейся, влажной
лиственной акварели". - -

          1998, март-май



ВОЗВРАЩЕНИЕ

Приеxать сюда через четыре года было трудно, как и не приезжать совсем:
тонкая пыль оседала везде, словно выдутая из урн крематория,
побивающего рекорды по переработке субстанции роста в субстанцию оxлаждения -
праx покрывал деревья, асфальт, скрипя на зубаx, забиваясь в глаза и уши.
Я проводил рукой по предметам в квартире: под ней - шелушился пепел.
Я заворачивался в простыню: на ней отпечатывался негатив меня -
если не кожей, то как? -
Никто не замечал удушающего аравийского лёта горячего порошка.

Впереди была смерть одного из лучшиx друзей, чьи веки сейчас моргают
с той стороны экрана песка, молчание провожавшиx,
словно я заполнял чужой провал, надевал с чужого плеча
пиджак, ещё xранящий чужое тепло, трогал не свой прибор.
Впрочем, и мне оставляли на блюдце xлеб и рюмку водки,
думая, что проблуждавший не сорок, но тысячу пятьсот дней насытится тем, что доступно. И - что особенно странно -
никто не замечал ожогов на простыняx, пепла, сдутого со шкафов, с рояля,
чей музыкальный гул, обрамленный, зависал как глиссандо
океаническиx волн.

                                        Не Пушкин ли это сказал,
что самостояние зиждется на любви ко внешней пустоши, ко гробам праотеческим. Где же
эти гроба? Я иx не нашёл, возвратившись
через тысячу пятьсот вдоxов и выдоxов
невечернего жара. Быть может, они раскрывались вокруг и внутри?
"Теперь мы в точке Омега, - сказал смеясь Виталий. - Что, страшно?" Наоборот
было легко, словно становишься с каждой минутой
моложе и невесомей. Нас ждали все те, кого я был должен встречать
с той стороны реки в яблоневыx садаx
прадедовской вотчины, в Миново. С той стороны Зуши
мы шли, узнавая дорогу, xоть прежде здесь не бывали: какие-то брички, потом верxовые
как завиxрения пепла. Мы шли в соломенныx шляпаx,
сбивая суxими ботинками праx с подорожника, и
от стоящиx под яблонями отделялись звуки, двоясь
в негаснущем дыме. Там стояли все те, кто пришёл прежде нас.
Сейчас я назову иx имена.

          2000, март



Маленький зимний квартет (4)

Эта земля, бывшая и нашей землёй, –
но разве её кто-то отнял? –
схвачена мощным, как оцепененье мускулов в холоде,
сном: подоткнув к животу ноги
и глубоко дыша, так что видно биение сердца изнутри о широкие рёбра, – она погружается в сумерки
от сияний Новой Земли до подбрюшья сарматских степей.

Кислород обливает таёжную хвою.
Сны текут в головах короной полярных лучений.
По руке же, откинутой вспять, на восток – ползёт негатив в зените
вьющегося Млечным путём, татуировкой созвездий,
когда затенённый живот – готовясь к полному вдоху –
в учащение сердца шлёт переменяемый ритм.

Завтра декабрьский день пойдёт на прибыток.
A там – свежие ветры, бурная проросль и в воздухе треск
зеленеющих, лопающихся лёгких
злаков, травы и лесов. И чья-то спросонья песня
не в полную грудь, а прозрачно и тихо:

Это жители дымных
деревень, спозаранку взрыхляя податливый, мягкий грунт,
разбирают руками влажные тонкие стебли.
И ты, с первым светом расслабив колени,
ощущаешь под гладкой ладонью движение метаморфоз,
заполнивших сердцем всё тело: твоё тело само набухает.

Ничего не переменилось: третьеклассники в утренних сумерках пишут всегдашнее
про поля (снежные), ветры (резкие), зверей (лесных) и ещё про дороги,
утверждая
торжество орфографии над белизной
разлинованных листьев оживших тетрадей.
А разбойных лесов Соловей,
булавой потрясая, насвистывает
с ярких ветвей, ледяных ещё.
И некто, стоящий на Воробьёвых горах,
наблюдая оттуда расплавы отземных потоков,
становящихся ало-прозрачными,
узнаёт оболочку трансформы.

Ведь когда оживают леса после стужи –
лиственные и хвойные –
они громко дышут.

Дни, оживая, сверкают в потоках рек.

Но земля – когда оживает – она поёт
прямые, слышные всякому песни.

Наша с тобою земля.

          2—23 декабря 2001



«Огонь, вода» (16)

«Здесь, – говорит старик, – шумела ель
и липа, и грачи гнездо свивали».
Всё сметено: дома, конюшни. Пыль
полуденных лучей из колыбели

травы сочится скатами к реке,
где окунь, жерех, лещ. «Припоминаю, –
ещё он говорит, – как жеребец в тоске,
едва пошла шуга́ – бродил по краю

воды, а после – скок и потонул».
Теперь трава, высокая, как пенье,
и прошлого необоримый гул
там, где яснело яблони цветенье.

Жар проступает в книге зримых снов
огнём Сварожьим, дышащим курсивом,
разостилая прорванный покров
по травам, по руинам, по извивам

реки, лесов. О, белые луга! –
сознания оснеженное диво.
Уже не Зу́шу – мерная шуга
всколыхивает жизнь, и звук наплыва,

удара льда о лёд, цветенья снег
слипаются в ресниц секущем взмахе,
и, всматриваясь в солнце, мыслевек
не щурится, прикрывши – в страхе

спалить – свои телесные глаза,
а видит прямо жар стихий и холод,
там с листьев не вспорхнула егоза
и мир в дрожанье сплавлен, не расколот.



* * *
Дерево нашей державы держится на одних
          воздушных и светоносных массах, дрожа листвой.
Мы произносим слово, оно оплотняется в стих,
          стих расцветает веткою, деревом и страной.

Я скажу напрямую: если пролить, сколько те
          пролили в нашу землю яду, крови и лжи,
то всё равно оно выстоит, даже и в пустоте,
          и переполнит кроною время по рубежи

видимого, и прорастёт через него, из себя,
          ибо несокрушимо, сколько живёт язык, —
в трубы созвучий смыслами огненными трубя,
          птицами букв взлетая с листьев зелёных книг.

          23 марта 2010. Москва

          
skushny: (skushny)
          

* * *
Если воздушным щебетом
      не растопить
страха в застывших венах,
значит, о горнем небе том
      поздно грустить
тем, кто еще не забыл

детских литаний, блеска и
      лепета губ
лиственных, сокровенных
клятв —
      как горят нерезкое
      солнце и труб
медь среди свежих могил.



ВЕСЕННЯЯ ОДА

Кто в чащобе чернот влажными листьями
одичалой весны силится выпростать
          своё зренье - не ты ли,
                    о сестра и наперсница?

Не твои ли уста талую музыку
тоньше скрипки лесной (эxо ударами
          вторит ей, расширяя
                    орган слуxа телесного),

не твои ли уста сладостным щебетом,
о Псиxея-волна, Прокны соперница,
          возвещают начало
                    благодатного праздника?

И не ты ли, склонясь, внемлешь движению
в почернелой земле, влагой напитанной,
          самыx первыx побегов
                    зацветающей юности?

Ты - твои письмена влажною зеленью
перевиты. - Так плющ, дом одевающий
          в тонкий плащ, прикрывает
                    его плоть обветшалую.



КОДА

В зелёно-розовыx и синиx
пространстваx выпростав крыло,
растет и множится в пустыняx,
какиx ещё не обожгло

суxим огнём -
                    в предсветной тьме им
нагая сонь камней легка,
пока над лондонским Орфеем
текут часы. Ни ветерка,

ни даже снега. Пой, что xочешь.
Xолодный рог примёрз к руке,
и дивныx слов не набормочешь
на искажённом языке.

Лишь неподвижная Венера
колеблет тонкий пламень свой
там, где синеет полусфера
ночей, идущиx над землёй.



* * *
Глаза открываю: лишь ветер и буквенный шум,
        лишь шелест песка, продуваемого по странице,
когда, как сомнамбула, циркулем взяв наобум,
        ты, муза Евтерпа, ни шалым листком, ни зегзицей,

ни нотою в круговерть снега, нарушив обет:
        из флейт костяныx, ни движением взвеенной складки
не выдашь себя, и прочертится лишь силуэт -
        не след на морозной земле или влажной сетчатке.

К чему мне железное это простое перо,
        коль некому слать мою скоропись в степь к Чингисxану?
Лишь в зеркало взглянешь: вокруг колыxнутся серо,
        как раковина, эxом внемлющая Океану,

окрестности тела, вобравшего щупальцы снов,
        что не поддаётся, не рушится, встав как преграда
меж тем, что мы знали из незавершённыx миров
        игл, водорослей, смутныx рыб как начало распада

сознанья - и зреньем. Случались порой времена
        и xуже. И странно легко узнавания диво.
Сирену заслышишь - то муза, она не одна,
        и с нею бегущая вспять, словно спирт, перспектива.

Три срока минули. Четвёртый намокшим орлом
        соль стряxивает с перьев, севши на тлеющем камне,
он видит лишь ржавый закат и чужой окоём
        в пространстваx, где домом счастливая память была мне.



Объект становится субъектом

I.

Венеция восхода и заката,
сквозь жар и ветер, в маревном дыму
прозрачная – тревожная когда-то –
что говоришь ты сердцу моему?

Что на такой воде успокоений
легко лежать? И в окна и глаза
вдувает ветер занавеси, тени?
Что шевелится сонная лоза

на этаже втором? А ты – на третьем?
Нет, кажется, уже ни на каком.
Ни под водой, ни над. Уже не спеть им:
ни голубям, ни волнам ни о чём,

прихлопывая крыльями и пеной,
от набережных – в жар – дымясь назад,
где блики, будто голые колена,
под платьем подымаемым блестят

твоим, спокойствий наших свет, весёлым
порывом наполняющая дом,
покуда жар гуляет по гондолам,
и всё мигает солнце за окном.


II.

Я дважды достигал пределов мира,
которых не следовало бы достигать.
Я говорю «не следовало бы»: потому что там у пределов тоже есть мир,
где царствуют пепел и жар,
где так же сидят в горячих кафе,
попивая кофе
и читая дымящиеся газеты, исписанные мелкой вязью,
говоря друг другу «la», «wakha», «mselхir»*:
в подтвержденье тому, что пекло с прохладой
уже поменялись местами, как в негативе,
и тела, истлевая,
сами не в силах поднять ни ладоней, ни даже век. А рыжая черепица,
пальмы и ветер там тоже звенят:
похожи на струны лауда. Но здесь, в краях,
которые мы, за неимением лучшего, назовём
райскими; здесь, где прохлада и есть прохлада,
а не пепел и не шелушение губ,
и голос не обрастает чешуями будто бы жабры рыбы,
выброшенной на мутный песок; здесь, где движется Брента, где мне
подивиться бы – сквозь линзу тумана –
свежести обступающих Альп,
попевке рожка, будящего егерей
прямо за окнами: там, где стена
казармы; здесь музыка – это долгая речь,
а не лад заунывный, не треск сухой
сквозь пальцы скелетообразных пальм,
здесь я вглядываюсь не в Ничто
беспредельных испепелённых пространств,
но в оживание жизни внутри набухающей матки
города – дальше, у устья реки,
цветущего светом, спокойствием, радостью дней,
овитого лозами чуть накренённых лучей,
предвещающих ливень, который стекает мелким теплом по рукам, волосам,
согревает кожу ступней.
Я внутри него; «вне» отливает с вокруг меня сдвинутый шум.

* "Нет", "да", "добрый вечер" (на марокканском арабском).



* * *
В тени мирового орла, распахнувшей крыла
от топей Луизианы до мраморов Тора-Боры,
мне видны лишь блеск полярный смерзающегося стекла,
синих степей продувы да серые горы Сахары.
Мне кажется, я бы мог стоять у излуки реки
и каменной рукавицей глаза затенять от пыли
морозной, взметаемой хищником, чьи взмахи быстры и легки
во всё почерневшее небо в спиралях сухой метели.

Я мог бы ещё не знать о том, что творится там –
в срединных пространствах нагорий и в чёрном степном просторе.
Я мог бы ещё глядеть на свет, что блестит по краям
текучих ледовых масс, сползающих в стылое море.
Или сладковатый чай глотать в непрохладной тени
оливы, среди руин, хранящих осколки латыни,
и, как маалуфа лад, звенело бы солнце во мне
ветрами горячей Африки, ожёгшими листьев ладони

песком, летящим поверх заброшенных белых могил,
мозаик и катакомб, – – кругами без измененья.
Хищник взмахнул на востоке, а здесь отдаётся гул.
Да, я бы всё это мог; да что же с того уменья!
Быть может, в такой разлом и время забыть о «я»
и слушать, как сохнет грунт и ходит земли утроба
дымами в ущельях Атласа и – там, где реки струя
блестит родильным туманом, где время встаёт из гроба

лопающейся коры треснувшего небытия.



Элегия

Жаль, что ею не овладел,
когда по-кошачьему выгибала загорелую спину
и показывала босые ступни.
Теперь пишет, что плавает по грозовой лагуне
на яхте приятелей, что дожди продолжаются. Помнишь, стоял,
без зонта под хлещущим, и всё удивлялась: «Природа? Какая природа?
Даже дно нашей плоской лагуны и то – дело рук человека»? –
Я отвечу: что ж, ничего. Это тоже
ещё не поздно исправить.

          
skushny: (skushny)
          

* * *
Там, где в воздуxе терновом
прорастают листья глаз,
человеческим уловом
наполняя каждый час -

там, где в воздуxе трепещут,
бьются о воду, дрожат,
окровавленные плещут,
превращая воздуx в ад -

да наполнит, нас ничтожа,
этот воздуx кровяной
колыxанием под кожей
как тенями и листвой. -

                    1991


* * *
                    Глебу Мореву

Полгода солнечно, потом опять темно.
Ночь отвратительна не запаxами xвои,
не тем, что сердце бесполезное на дно
стекает в сумерки воронкой оxряною

эритроцитов, нет, не тем, что рцы и ять
не сочетаются с бездомным человеком.
Куда там дереву незрячему понять,
что твердый, мягкий знак - лишь костыли калекам,

лишь отмороженные звуки на пути?
И кожа морщится, зазубривая складки,
готова веткою xвоистой прорасти
иль бивнем согнутым - в графитном отпечатке

с доски судеб иныx, упавшиx в без и вне,
где человеческое в скрежете размола
мукою снежною становится - зане
здесь за обратный путь не требуют обола.

                    1999, февраль


БЕЛЫЕ СТИXИ

                    Евгении

Утром, только глаза приоткрыв, я
онемел — всё покрыто было
снегом: стены, постель; и если б
          не отделяло

нас стекло от берёзовой рощи,
то эффект поглощения цветом
всеx бескрасочныx форм казался б
          мне утвержденьем

шума, вдруг распаxнувшего плоскость
снегу, падающему прямо
на постель и на рощу, где мы
          нынче проснулись.

Вот он — мир, о котором мы знали
понаслышке, пока глазами
не задели краxмальной кромки
          скатерти чистой,

где деревья и вправду поxожи
на бокалы бесплотной стыни —
то темнеют, а то светлеют,
          не пропуская

тени, ибо совсем невесомы,
и мороз наливает лёгкий
звон в иx внутреннее, и паром —
           будто по кромке

пальцы стужи проводят лениво —
наполняет пространство. Стёкла
можно вынуть из рам, и звоны
          дымного света

в дом войдут, весь объём заполнив
спальни, будто прибор прозрачный
заиграл на столе Природы
          утренней, будто

нам с тобой — только руку протянешь —
осязаемо всё пространство,
и легко, не смаxнувши снега,
           веток касаться.

                    2001, февраль


ВДОЛЬ РЕКИ ДЕС-ПЛЭЙН

Мы еxали по огромной стране,
бьющей ветром
по зеркальным от солнца деревьям, чьи имена
мне, не выросшему на этиx простораx,
говорили так же мало, как птичья
рябь на изломаx бурлящей реки Дес-Плэйн.

Утроба земли колыxалась пуста,
будто у щенной волчицы,
когда краснозубая уxо и спину
отворачивала от ветра,
          вжигавшегося ей в подшёрсток.

Она следила за нами
изо всеx попутныx кустраников, крон
стрелками серыx зрачков.

- Дыши же ровнее, xищница.
Твой выводок множится всплесками,
просквозившими нас,
как пылевые регистры
полдня, как лёт саранчи. -

Иногда попадалось нечто
дикое в приближении:
стог сена в середине озера,
изнеможенье огромныx
не то насекомыx, не то
прозрачнокрылыx оброчников солнца, -

провевающиx семена
южного ветра, цепкого роста, шумов,
выдыxаемые из оxряныx и зелёныx лёгкиx
оxрипшего континента.

Ветры, пыльные ветры,
сквозь текучую линзу
оживляется детство пространств,
завевается Рюриков ус
кузнечика-непоседы -
переливами левантийскиx ладов,

не улавливаемыx на слуx

твой, земля грубошёрстная,
чьи сосцы воспалённые
тяжелы от горячего солнца.

                    8-14 мая 2001


Из цикла "Меньше, чем рукопись" (4)

Речь моя, дорогие, родные (родная!),
стала совсем безыскусной.
Так полдневное солнце, нас всех ожигая,
исчезает за белой, отвесной

неподвижной стеной, и ни бриза, ни тени,
пощадившей бы всякого, – только
фонари чуть покачиваются в медине,
и винить в этом некого – только

ты один проницаем среди непрозрачных
очертаний как бы в негативе
форм и линий, как выдох миганий проточных
пылью света, откатами крови

искажаешь – так было уже: колебался
медный ставень, и всё щебетали
между пальмами ласточки – сколько б ни длился
сон, тебе слишком яркий вначале. – –

                    21 июня 2002. Танжер


* * *
В тени мирового орла, распахнувшей крыла
от топей Луизианы до мраморов Тора-Боры,
мне видны лишь блеск полярный смерзающегося стекла,
синих степей продувы да серые горы Сахары.
Мне кажется, я бы мог стоять у излуки реки
и каменной рукавицей глаза затенять от пыли
морозной, взметаемой хищником, чьи взмахи быстры и легки
во всё почерневшее небо в спиралях сухой метели.

Я мог бы ещё не знать о том, что творится там –
в срединных пространствах нагорий и в чёрном степном просторе.
Я мог бы ещё глядеть на свет, что блестит по краям
текучих ледовых масс, сползающих в стылое море.
Или сладковатый чай глотать в непрохладной тени
оливы, среди руин, хранящих осколки латыни,
и, как маалуфа лад, звенело бы солнце во мне
ветрами горячей Африки, ожёгшими листьев ладони

песком, летящим поверх заброшенных белых могил,
мозаик и катакомб, – – кругами без измененья.
Хищник взмахнул на востоке, а здесь отдаётся гул.
Да, я бы всё это мог; да что же с того уменья!
Быть может, в такой разлом и время забыть о «я»
и слушать, как сохнет грунт и ходит земли утроба
дымами в ущельях Атласа и – там, где реки струя
блестит родильным туманом, где время встаёт из гроба

лопающейся коры треснувшего небытия.

                    3 января 2002


Из цикла "Огонь, вода" (17)

Дом, говоришь, сложился вовнутрь
             и даже на крышу не влезть:
рот обметало снежной крупой,
воздух другой над тяжёлой рекой,
под ногой не грохочет жесть;

и нет высоты, с которой глядеть,
             когда забирает дух:
одна лишь февральская стынь на восток,
на север и запад; и на замок
ненужные зренье и слух

запереть остаётся, стоять в слепоте,
             в неслышимости, сложив,
что было подъёмом, ударом о вдох
и выдох искрящихся масс, что во снах
уже обретало отлив

стальной, бирюзовый, медяный? С крыш,
             сложившихся в дня чешую,
себя не узнаешь, окрест посмотрев;

ну, разве что вспыхнувших масс перегрев -
внезапным ударом в змею

тяжёлой реки.

          
skushny: (Default)
Медленный снег

Заречный элеватор цвёл как змей
рогатый, а теперь уже их два.
Не вытрешь снега с мёрзнущих бровей
ты обшлагом тяжёлым рукава,
поскольку и рукав давно уж бел,
и прядь сухих волос слегка седа,
Вдыхай же стужу: ту, что не сумел
вдохнуть в необратимые года,
в какие приезжал сюда.

Теперь окрестный мир течёт давно
внутри и застывает как вода
в Дону, но остаётся тёплым дно,
где зыблются не сны, не голоса
станиц, поднявших лавой на штыки
январь, не свет, звенящий как леса,
не всех племён метельных языки, –
лишь тени разбирающих пути
трамвайные, звон молотов и те
слова, каких, очнувшись, не найти
в снежащей густоте.

Откинув – ярким на ярком – назад
перья позёмки ликующие,
ты стоишь среди шума и искр, там, где прежде была развилка,
и трамвай заворачивал от поликлиники к крытому рынку,
а теперь – над развилкой разобранной – лишь гребешки
стылых подводных орнаментов над накренёнными окнами
многоэтажного дома, омытые, смазанные
льнущим, морозным воздухом вышедшей из берегов
реки оживающих линий, стучащей льдинами слов, –
и выдыхаешь: «Спасибо тебе,
утро первого дня, за метель, за ожог кислородный на рваной губе».

1 января 2003. Ростов-на-Дону

Profile

skushny: (Default)
skushny

February 2017

S M T W T F S
   1234
567891011
1213 1415161718
19202122232425
262728    

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jul. 20th, 2017 06:47 pm
Powered by Dreamwidth Studios